Военная экономика России: тяжёлое наследие и ограниченные шансы на нормализацию
Завершение боевых действий само по себе не решит накопившихся проблем. Экономические последствия войны останутся в центре повестки любой власти, которая всерьёз возьмётся за перемены.
В этом тексте рассматривается послевоенное наследие через призму того, как его ощутит обычный человек и что оно будет означать для возможного политического перехода в России. Именно повседневный опыт большинства, а не абстрактные макропоказатели, в итоге определит, удастся ли стране выйти на траекторию устойчивого развития.
Наследство, с которым придётся иметь дело, устроено противоречиво. Война не только разрушала инфраструктуру и связи, но и создавала вынужденные точки адаптации, которые при благоприятных условиях способны стать опорой для перехода. Речь не о поиске «позитива» в трагедии, а о трезвой оценке стартовых условий — со всем грузом деформаций и вместе с тем некоторым скрытым потенциалом.
Что досталось от прошлого — и что изменила война
Характеризуя ситуацию до 2022 года, нельзя сводить российскую экономику только к сырью. К 2021 году несырьевой неэнергетический экспорт достигал почти 194 млрд долларов — около 40% совокупного экспорта. В него входили металлопродукция, машиностроение, химия и удобрения, аграрный экспорт, ИТ‑услуги, поставки вооружений. Это был реально сложившийся диверсифицированный сектор, формировавшийся годами и дававший не только валютную выручку, но и технологические компетенции, и устойчивое присутствие на внешних рынках.
Военные действия нанесли по этому сегменту наиболее ощутимый удар. По оценкам на основе имеющихся данных, уже в 2024 году несырьевой неэнергетический экспорт сократился до примерно 150 млрд долларов — почти на четверть ниже довоенного пика. Особенно серьёзно пострадали высокотехнологичные направления: экспорт машин и оборудования в 2024 году оказался почти наполовину ниже уровня 2021 года. Для сложной продукции — от машиностроения и авиакомпонентов до ИТ‑услуг и высокотехнологичной химии — ключевые рынки в развитых странах фактически закрылись.
Санкции ограничили доступ к технологиям, без которых обрабатывающая промышленность не может оставаться конкурентоспособной. Парадокс в том, что сильнее всего пострадала именно та часть экономики, которая обеспечивала диверсификацию и рост с высокой добавленной стоимостью. Нефтегазовый экспорт, напротив, сумел частично компенсировать потери за счёт перенаправления потоков, поэтому зависимость от сырья, которую много лет пытались сократить, стала ещё более выраженной — причём на фоне утраты значительной части рынков для несырьевой продукции.
Сужение внешних возможностей легло на старые структурные и институциональные деформации. Ещё до 2022 года Россия входила в число стран с крайне высокой концентрацией богатства и выраженным имущественным неравенством. Два десятилетия жёсткой бюджетной политики при всей её макростабилизационной логике обернулись хроническим недофинансированием инфраструктуры в большинстве регионов: изношенный жилищный фонд, дороги и коммунальные сети, дефицит современных социальных объектов.
Параллельно шла централизация бюджетных ресурсов: региональный уровень утрачивал налоговую базу и финансовую самостоятельность, превращаясь в получателя дискретных трансфертов из федерального центра. Это не только политический, но и экономический фактор: местное самоуправление без собственных доходов и полномочий не способно поддерживать нормальные условия для бизнеса и стимулировать развитие территорий.
Институциональная среда деградировала постепенно, но последовательно. Судебная система перестала быть эффективным защитником контракта и собственности от произвольного вмешательства государства, антимонопольное регулирование носило избирательный характер. Такая среда — прежде всего экономическая проблема: там, где правила игры зависят от воли силовых органов, долгосрочные инвестиции вытесняются краткосрочными схемами, офшоризацией и уходом в тень.
После 2022 года к этому наследию добавились новые процессы, радикально изменившие конфигурацию. Частный сектор оказался под двойным давлением. С одной стороны — расширение госрасходов, рост административного произвола и усиление налогового пресса, с другой — разрушение рыночной конкуренции, вытеснение предпринимателей из целых отраслей.
Малый бизнес поначалу получил новые ниши — после ухода зарубежных компаний и в сфере обхода внешних ограничений. Но к концу 2024 года стало очевидно, что ускорение инфляции, высокие процентные ставки и невозможность долгосрочного планирования практически сводят эти возможности на нет. Снижение порога применения упрощённого режима налогообложения с 2026 года стало для многих владельцев небольших предприятий сигналом: пространство для самостоятельного предпринимательства сжимается.
Отдельный пласт — макроэкономические перекосы, накопленные за годы расширения военных расходов. Сильный бюджетный импульс 2023–2024 годов поддержал статистический рост, но этот рост почти не сопровождался увеличением предложения гражданских товаров и услуг. В результате закрепилась устойчивая инфляция, которую регулятор пытается сдерживать жёсткой денежно‑кредитной политикой, не влияя при этом на основной источник давления — военные траты. Высокая ключевая ставка фактически блокирует кредитование гражданского сектора, но почти не затрагивает оборонные программы. С 2025 года рост фиксируется преимущественно в отраслях, связанных с военным производством, тогда как гражданская экономика стагнирует. Этот дисбаланс не исчезнет сам собой — его придётся целенаправленно сглаживать в переходный период.
Ловушка военной экономики
Официальная безработица находится на рекордно низком уровне, однако за этим показателем скрывается сложная структура занятости. В оборонно‑промышленном комплексе занято около 3,5–4,5 млн человек — до пятой части всех рабочих мест в обрабатывающих отраслях. За годы боевых действий туда дополнительно перешло ещё 600–700 тысяч работников. Военные предприятия предлагают вознаграждение, с которым гражданский сектор часто не может конкурировать, поэтому значительная часть квалифицированных инженерных кадров переключается на выпуск продукции, которая не создаёт долгосрочных активов и в буквальном смысле уничтожается на поле боя.
Важно не преувеличивать масштабы милитаризации: торговля, услуги, финансы, строительство продолжают функционировать. Однако оборонный сектор стал почти единственным драйвером роста. По оценкам, в 2025 году на него пришлось до двух третей прироста ВВП. Проблема не в том, что вся экономика превратилась в военную, а в том, что ключевой растущий сегмент производит продукцию, не дающую отдачи в виде гражданских технологий и активов.
Ситуацию усугубляет эмиграция наиболее мобильной и мотивированной части рабочей силы. Рынок труда в переходный период столкнётся с парадоксом: острый дефицит квалифицированных кадров в потенциально растущих гражданских отраслях будет сочетаться с избытком работников в секторах, чья загрузка неизбежно снизится при сокращении оборонных заказов. Переток между этими зонами занятости не произойдёт автоматически: специалист на военном заводе в депрессивном моногороде не превращается по щелчку пальцев в востребованного сотрудника высокотехнологичной гражданской компании.
Демографический вызов также существовал и до войны: старение населения, низкая рождаемость, сокращение численности трудоспособных. Но боевые действия превратили долгосрочную проблему в острый кризис: сотни тысяч погибших и раненых мужчин трудоспособного возраста, выезд молодых и образованных, резкое падение рождаемости. Для преодоления последствий потребуются десятилетия, масштабные программы переобучения, переселения и целенаправленная региональная политика — даже при благоприятном развитии событий.
Особый вопрос — будущее оборонного комплекса в сценарии прекращения активных боевых действий без серьёзной политической трансформации. Военные расходы в таком случае могут немного снизиться, но логика поддержания «готовности» на фоне незавершённого конфликта и глобальной гонки вооружений будет удерживать экономику в значительной степени милитаризованной. Одно лишь прекращение огня не решит структурную проблему, а лишь слегка смягчит её.
Есть основания говорить уже не просто о деформациях, а о постепенной смене модели. Расширение административного контроля над ценообразованием, перераспределение ресурсов в ручном режиме, подчинение гражданских приоритетов военным, усиление влияния государства на частный сектор — всё это элементы мобилизационной экономики, формирующейся не одним указом, а повседневной практикой. Для чиновников в условиях жёстких ограничений ресурсов проще решать поставленные задачи именно директивными методами.
После накопления критической массы изменений повернуть эту модель вспять будет чрезвычайно сложно — подобно тому как после первой советской индустриализации и коллективизации возвращение к рыночным механизмам НЭПа стало практически невозможным.
Существует и динамическое измерение проблемы. Пока в стране сжигались ресурсы и разрушались рыночные институты, мир радикально менял технологический уклад. Искусственный интеллект стал повседневной когнитивной инфраструктурой для сотен миллионов людей. Возобновляемая энергетика во множестве стран уже дешевле традиционной. Автоматизация производства делает экономически оправданным то, что ещё десять лет назад было нерентабельно.
Это не просто новая тенденция, а смена реальности, которую можно освоить только через практику участия — через ошибки адаптации и выработку новых интуиций о том, как устроен мир. В условиях изоляции страна выпала из этой практики не потому, что не имела доступа к информации, а потому, что почти не участвовала в формировании новых технологических цепочек и институтов.
Отсюда вытекает неприятный вывод: технологический разрыв — это не только недостаток оборудования и специалистов, который можно восполнить импортом и переобучением. Это ещё и культурно‑когнитивный разрыв. Люди, принимающие решения в среде, где ИИ, энергопереход и коммерческий космос — уже часть обыденности, мыслят иначе, чем те, для кого всё это остаётся теоретическими конструкциями.
Преобразования в самой стране только начнутся, тогда как глобальные правила игры уже изменились. «Возвращение к норме» в этом смысле невозможно: самой прежней нормы больше нет. Это делает инвестиции в человеческий капитал, а также создание условий для возвращения и включения диаспоры не просто желательной мерой, а структурной необходимостью. Без критической массы людей, понимающих новую реальность «изнутри», даже формально правильные политические решения не дадут ожидаемого результата.
Точки опоры и роль «среднего» большинства
Несмотря на тяжесть последствий, возможность позитивного выхода существует. Важнейший ресурс восстановления связан не с тем, что прямо породила война, а с тем, что станет достижимо после её окончания и смены приоритетов: восстановление нормальных торговых и технологических связей с ведущими экономиками, доступ к инвестициям и современному оборудованию, уход от завышенных процентных ставок. Именно это способно обеспечить основной «мирный дивиденд».
При этом годы вынужденной адаптации создали несколько потенциальных опор, к которым можно будет обратиться — при условии изменения институтов.
Во‑первых, это структурный дефицит рабочей силы и ускоренный рост зарплат. Война форсировала переход к более дорогому труду, усилив последствия демографического сжатия, эмиграции и перетока кадров в оборонный сектор. Сам по себе этот фактор — не преимущество, а жёсткое ограничение. Но экономический смысл дорогого труда в том, что он стимулирует автоматизацию, технологическое обновление и рост производительности. Этот механизм сработает только при наличии доступа к современным технологиям и оборудованию; без них повышение издержек выльется в стагфляцию.
Во‑вторых, это капитал, фактически заблокированный внутри страны санкциями. Ранее он при первых признаках нестабильности уходил за рубеж, сейчас вынужден оставаться. При надёжной защите прав собственности эти ресурсы могли бы стать источником долгосрочных внутренних инвестиций. Но без правовых гарантий такой капитал превращается в маргинальную недвижимость, наличную валюту и прочие «тихие гавани», а не в производственные проекты.
В‑третьих, вынужденный поворот к локальным поставщикам. Под санкционным давлением крупный бизнес стал искать отечественные решения там, где ранее полагался исключительно на импорт. Несколько крупных корпораций целенаправленно выстраивали новые внутрироссийские производственные цепочки, фактически инвестируя в малый и средний бизнес. Так возникли зачатки более разнообразной промышленной базы — при условии, что в будущем удастся восстановить конкуренцию и не превратить локальных поставщиков в новых монополистов под государственной защитой.
В‑четвёртых, расширились рамки допустимой промышленной и инфраструктурной политики. На протяжении долгого времени разговоры о государственных инвестициях в развитие, о комплексных инфраструктурных программах и вложениях в человеческий капитал упирались в своеобразный идеологический барьер: приоритет резервов над расходами, недоверие к активной роли государства в экономике. Война этот барьер разрушила наихудшим образом, но факт остаётся фактом: возникло политическое пространство для осмысленных целевых вложений в инфраструктуру, технологии и образование. Важно различать при этом государство как инвестора развития и государство как монополиста и душителя частной инициативы.
В‑пятых, за годы изоляции расширилась география деловых контактов с государствами Центральной Азии, Ближнего Востока, Юго‑Восточной Азии, Латинской Америки. Эти связи складывались вынужденно, в логике выживания, но они уже существуют в виде конкретных партнёрств и логистических цепочек. При смене политических приоритетов их можно использовать как основу для более равноправного сотрудничества, а не только как канал продажи сырья со скидкой и закупки импортных товаров по завышенным ценам.
Все перечисленные точки опоры не действуют автоматически и не работают изолированно. Каждая требует сочетания правовых, институциональных и политических условий и в отсутствие этих условий способна выродиться в свою противоположность: дорогой труд — в стагфляцию, запертый капитал — в мёртвые активы, локализация — в монополизм, активное государство — в новую ренту. Недостаточно просто «дождаться мира» и надеяться, что рынок всё исправит сам: необходима продуманная политика перехода.
Ещё одно важное измерение — восприятие перемен большинством. Экономическое восстановление — не только технический процесс настройки институтов и стимулов. Его политическая судьба будет зависеть прежде всего от «середняков»: домохозяйств, для которых ключевы стабильные цены, доступность работы и предсказуемость повседневности. Это люди без ярко выраженной идеологической позиции, но с высокой чувствительностью к любым серьезным сбоям в образе жизни. Именно они создают базу повседневной легитимности — и по их ощущениям новая система будет либо получать поддержку, либо её терять.
Кто выигрывает от военной экономики
Для понимания рисков перехода важно точнее представить, кого можно считать условными «бенефициарами» нынешней военной экономики. Речь не о тех, кто непосредственно заинтересован в продолжении конфликта и зарабатывает на нём напрямую, а о более широких группах, чьи доходы и занятость зависят от военных приоритетов.
Первая группа — семьи военных, для которых выплаты по контракту и иные надбавки стали значимым источником дохода. Масштаб этой категории оценивается в несколько миллионов человек. Завершение боевых действий и неизбежное сокращение подобных выплат будет для них болезненным.
Вторая группа — работники оборонных предприятий и смежных отраслей, всего около 3,5–4,5 млн человек (с семьями — порядка 10–12 млн). Их занятость напрямую привязана к военному заказу. В то же время значительная часть этих людей обладает реальными инженерными и производственными компетенциями, которые при грамотной конверсии могли бы быть востребованы в гражданском секторе.
Третья категория — владельцы и сотрудники гражданских предприятий, которые получили дополнительные ниши из‑за ухода иностранных компаний и ограничений на импорт. К ним можно отнести, например, бизнес в сфере внутреннего туризма и общепита, где спрос вырос на фоне сокращения зарубежных поездок. Называть этих людей «выигравшими от войны» было бы некорректно, но они освоили новые сегменты рынка и компетенции, которые в переходный период могут стать ресурсом для развития.
Четвёртая группа — участники схем параллельного импорта и обхода ограничений. Их деятельность во многом напомнила практику 1990‑х годов, когда возникали челночный бизнес и системы бартерных взаимозачётов. Это высокорисковая, но прибыльная предпринимательская активность в серой зоне. В более здоровой институциональной среде подобные навыки организации сложной логистики и финансовых потоков могут быть перенаправлены на легальный бизнес и развитие производства, как это уже происходило после легализации частного предпринимательства в начале 2000‑х.
Инструментальных данных для точной оценки численности последних двух групп нет, но совокупно все перечисленные категории вместе с членами их семей могут включать до трети населения страны.
Главный политэкономический риск перехода заключается в том, что если для большинства людей этот период пройдёт под знаком падения реальных доходов, роста цен и ощущения хаоса, то демократизация и реформы будут ассоциироваться не с расширением возможностей, а с бедностью и неопределённостью. Многие до сих пор воспринимают 1990‑е именно так, и этот опыт подпитывает запрос на «порядок», ставший одной из опор нынешней модели управления.
Это не означает, что ради сохранения лояльности отдельных групп следует отказываться от преобразований. Это значит, что сами реформы должны проектироваться с учётом того, как они воспринимаются конкретными людьми, чьи интересы, страхи и ожидания очень различаются. Универсальных решений для всех категорий «бенефициаров» военной экономики не существует.
***
Экономический диагноз поставлен. Наследие тяжёлое, но не безнадёжное. Потенциал для восстановления есть, но он не реализуется сам по себе. Для «среднего» гражданина оценка переходного периода будет зависеть от содержимого кошелька и ощущения порядка, а не от динамики ВВП. Отсюда следует практический вывод: политика переходного периода не может быть ни обещанием мгновенного процветания, ни логикой возмездия, ни попыткой механически вернуться к реальностям начала 2000‑х, которых больше не существует.
Какими инструментами может и должна пользоваться экономическая политика транзита — предмет следующего материала.